ПРАЗДНИК

НОВАЯ редакция книги Павле Рака "Приближения к Афону"
- содержит дополнения и фотографии автора

4. ПРАЗДНИК
4.1 Погрузиться во тьму
4.2 Через пустыню к раю
4.3 Душеспасительный канон
4.4 Стражи плащаницы
4.5 Самая долгая ночь
4.6 Утро
4.7 Поприще
4.8 Путешествие по-афонски
4.9 Семь монашеских добродетелей
4.10 Лилия между лилиями

А тут можете оставить свой отзыв и поучаствовать в обсуждении книги Павле Рака

 

ПРАЗДНИК

Погрузиться   во   тьму

Как прибрана, спокойна и торжественна церковь XX. русского монастыря сегодня вечером, в Прощеное воскресенье, перед началом Великого поста. Все входят в нее тише, чем обычно, приготовившись уже за две недели, начиная с того дня, как на литургии читали Евангелие о возвращении блудного сына. Сегодня всех зовут вернуться и примут не менее радостно.

Как просветленны, спокойны и торжественны иереи и диаконы, служащие вечерню. Их серебристые одеяния блестят в свете тысяч свечей, каждое их движение озаряется созвездием искристого мерцания. Празднично сияют иконы, лежащие на злато-тканых покровах.

Все же спокойное течение службы и величественное настроение что-то таят в себе. Всё тише, чем всегда.

В этом сиянии хрустально выводят монахи «Свете тихий». Они поют, возводя очи к иконостасу, к куполу храма. И долго-долго тянется, не затихает эта трогательная мелодия...

А когда взгляд снова опускается вниз — как удар: под иконами уже черные покровы, священники выходят из алтаря в тяжелых темных ризах. Черная

94


вышивка по черному шелку, лишь кое-где слегка мерцает серая нить. Тишина из праздничной мгновенно превращается в гробовую. Два монаха поспешно тушат свечи, окутывая и нас таинственным покровом полумрака. И хор уже поет по-иному — протяжнее, болезненней. Песнь эта зовет погрузиться во мрак своей души, чтобы та со смирением испытала себя, повернулась к миру и ближним и, прежде всего, испросила у них прощения.

«Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего...» В первый раз великопостная молитва Ефрема Сирина звучит в церкви, чтобы теперь повторяться каждый день в течение всего времени долгого очищения и подготовки к празднику праздников. И все без исключения просят друг у друга прощения, падая ниц, обнимаясь, чувствуя, хоть один раз в году, что примирились с миром. Только бы это чувство примирения не исчезло в вызванном им довольстве собой. Его надо еще укротить, подтвердить покаянием, окружить молитвой и глубиной предстоящих семи недель Великого поста, великого годового пересмотра всей своей жизни.

Через   пустыню   к   раю

Вместе с другими паломниками я смотрю, как отдаляется кораблик, оставивший нас на бетонном причале, торчащем из мирной гальки берега. От ее белизны, режущей глаза, взгляд торопится перепрыгнуть к зелени леса за пляжем. Мы усаживаемся на

95


траве, ожидая перевоза к отдаленному монастырю. Наслаждаемся размеренным плеском еле заметных волн в туманно-голубой дымке моря. Вскоре ничего уже не слышно, кроме перекатывания камешков. Вместе с шумом судовой машины исчезла цивилизация. Мы одни. Здешние звуки принадлежат уже другому миру.

Длинное каменное здание бросает на нас свою тень.    Величественно    изогнутая    арка    смотрит    в сторону моря. Это место зимней стоянки катеров и лодок сейчас пусто. Деревянный ворот, при помощи которого суда вытягивают на сушу, валяется на боку. Длинные балки истлели и лежат, не нужные никому, без  надежды  послужить  когда-нибудь.   Маленькая лестница в глубине, вся в паутине, приводит сначала на мрачный и пустой склад, а потом, сквозь паутину, наверх,   в   широкий   и   светлый   коридор.   По   его сторонам  комнаты,   в  которых   нет  ничего,  кроме маленьких латунных печек и нескольких ломаных кроватей. Коридор заканчивается окном, выходящим на море, за окном повис над водой балкон. За домом небольшая церковь с запыленным барочным иконостасом. Вдоль стен несколько высоких святогорских  стасидий. Лики икон напоминают святых из старых церквей деревенской Воеводины. Вытянутые, с глазами, обведенными темными кругами, грустят они оттого, что осуждены на эту одинокую жизнь, что уже десятилетиями даже в храмовые праздники не оживляют их церковь монашеские голоса.

Около дома все заросло высокой травой. Масличная   роща,   несколько   миндальных   деревьев.   Еще

96

видны следы прежнего огорода, окруженного каменной оградой. Невдалеке кучи сложенных бревен, кто знает, когда приедут за ними. Видно, что уже несколько месяцев лежат они под солнцем и дождем. Масличная роща тянется в глубину долины, окруженной со всех сторон мирными горами. В долине течет ручей, холодный и чистый в эти дни ранней весны. Метрах в пятидесяти от берега жужжание насекомых уже заглушает шум моря. Лежать бы навзничь в траве, зачарованно слушая это монотонное гудение и часами следя за хаотическим полетом птиц.

В этот сонный мир вдруг всверливается откуда-то из-за ближайшего холма тарахтение и пыхтение маленького грузовичка. Выхожу на дорогу навстречу ему, но он еще долго ползет, невидимый среди кустов и деревьев. Звук мотора слышится то с одной, то с другой стороны долины, то тише, то громче, и, наконец, маленький серо-зеленый «муравей» появляется из масличной рощи, и я вижу знакомое улыбающееся лицо.

Через четверть часа грузовичок снова тащится назад по той же размытой дороге, почти уничтоженной зимними дождями. Несколько раз он преодолевает промоины, зависая на трех колесах, накреняясь и подпрыгивая, сталкивая вниз с дороги крупные камни. Проезжаем мимо молчаливой серой келлии, окруженной кипарисами, по-видимости безлюдной. Каменная круглая шапка церквушки съежилась, прячется от солнца. Рядом молодой лесок.

И прежде местность казалась пустынной, но на самом верху, при въезде на плоскогорье, мы оказы-

97


 

ваемся уже в настоящей пустыне. Лес выгорел, обуглившиеся пни жалко торчат кое-где из желтого песка. И самое страшное — всюду видны огромные борозды: эту пустыню еще и перепахали, чтобы заново посадить сосны.

Пахота эта выглядит так безжизненно, что даже сорняки, разросшиеся на месте виноградника, и разрушенные дома радуют глаз. На спуске к другой стороне полуострова опять начинаются заросли. Широкое лицо шофера-монаха, с черными как уголь глазами, высовывается из кабины. Он кричит, чтобы после поворота мы посмотрел^І направо: внезапно возникает во всей своей красе монастырский комплекс, похожий на корабль с капитанским мостиком и тяжелой кормой. Корабль, бросивший якорь среди буйной растительности. Вид сверху на монастырь поражает силой и гармоничностью форм, ритмов, красок. Мой сосед вдруг покраснел, задышал с трудом. Мы испугались, решив, что причиной тому тяжелая дорога. «Нет-нет, — говорит он, — мне хорошо». Все лицо его в слезах, он успокаивает всех жестами, просто на мгновение он был как бы вне себя, предчувствуя приближение к святая святых, к раю, если только он есть на земле.

Душеспасительный   канон

В течение первой недели поста в монастыре тихо, как в могиле. Вся внешняя деятельность сведена к минимуму. Никто ни с кем не общается, из келий почти не выходят, здороваются вполголоса. Каждый

98


 

погружен в  себя, делает что может, чтобы после вернуться к ближним в более благодатном состоянии. Даже кухня почти все время закрыта, во всяком случае    пуста.   Многие   монахи   не   едят   ничего, некоторые только сухой хлеб, остальные — овощи, сырые или вареные, без масла и приправ. И то только горсточку. От пищи рождаются всякие ненужные помыслы, от которых и всегда надо защищаться, а особенно в это время. Монахи стараются, чтобы хотя бы на этой неделе не было подобных искушений. Исцеляющая скудость.

А   в   церкви   красота   исключительная,   читают шедевр византийской письменности, великий Покаянный канон Андрея Критского. В храме, где все увито черным полотном, священники, выйдя из алтаря и встав под большим паникадилом, сокрушенно излагают греховную историю человечества: многократное отречение от возвышенного посланничества, порученного нам Творцом, барахтание в грязной луже, которую мы выбираем сами для себя и готовим для других. Эти стихи, созданные для того, чтобы провести нас через   пустьню   нашего   безумия   в   покаяние   и очищение,   проникают   в   сердце,   смягчают   его   и очищают спасительными слезами. Просто, немногими словами,  но   с  неотразимой  точностью.  Знакомые библейские эпизоды становятся символами духовных заблуждений  всех   и  каждого.   А  хор  взывает  из глубины: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя».

Рыдание   это,   обновляемое   с   каждым   новым эпизодом,   вырывается   из   груди   часами,   днями:

99


длинный    канон    читается   в   церкви    в    течение нескольких дней.

А в остальном — полное молчание. И мы не будем говорить об этом больше, чем нужно.

Стражи   плащаницы

Прощеная неделя была, одновременно, седмицей, когда Церковь вспоминала об изгнании Адама из рая. Здесь особенно тщательный выбор метафор, цель которых покаяние. Литургические тексты третьего воскресенья поста посвящены Кресту, затем наступает воскресенье, когда поминают святого Иоанна Лествичника, учителя кающихся. А после него приходит время поминовения святой Марии Египетской, с долгим чтением одного из самых суровых и прекрасных житий о мощи человеческого преображения (сцены из этого жития часто изображались на стенах наших старых церквей).

Этим завершается Великая Четыредесятница, но не сам пост, Библейские события неумолимо убыстряются. После сорока дней, в течение которых Христос удалялся в пустыню, чтобы победить там нашего искусителя, наступает Лазарева суббота, первый праздник вечной жизни, а затем Вербное воскресенье, Вход в Иерусалим. Начинается Великая неделя, как называют ее сербы, или Страстная седмица по-русски. Господь тогда претерпел «страсти», муки. Или нужно говорить «Страшная седмица», потому что никогда ранее не бывал приносим в жертву Невинный Агнец? Раньше мне никогда не

100


приходило   в   голову,   насколько   эти   два   слова, «страсть» и «страшно», близки.

Страшная неделя! Пост сейчас уже непосредственно связан с ужасом происшедшего, того, что ежегодно снова происходит в эти дни: как не поститься при мысли о жертве Агнца, как можно есть, пить и веселиться на этом пиру богоубийц?

Служба в эти дни заставляет нас заново пережить всё, что случилось со времени того, предсказанного, триумфального въезда в Иерусалим на осле. Скрещенные пальмовые ветви, изгнание торгующих из храма, разоблачение лицемеров, предательство, пле-нение, муки, приговор и распятие. Стихиры плачут о человеческой злобе и цепенеют перед ужасом Гефсиманского сада.

Самое естественное время для возвращения страшной памяти — ночь. Службы начинаются около часа пополуночи и кончаются утром. Днем, при свете, осмелится ли человек заглянуть в себя?

***

В Страстную пятницу в храм вносят плащаницу — пронзенное, безжизненное тело Христа, каким оно было положено в могилу после Голгофы. Литургический реализм: перед молящимися воистину лежит мертвое тело Спасителя.

Один из монахов сказал мне: «Если ты хочешь полностью почувствовать богослужение, то нужно приготовиться: приди в церковь за час до начала службы, постой перед Плащаницей, пойми, что в эту ночь ты и сам с Иисусом в могиле — только так ты

сможешь восстать с Ним из гроба.

101


Я вошел в тесную и мрачную «гробницу», где перед плащаницей горела одна слабенькая свечка. Никогда я не был так одинок, и только потом заметил, что я не один, что мое одиночество разделяют монахи, стоящие у стены, как тени, сливающиеся с ней, темней, чем ночь. Опять подошел ко мне мой наставник с сосудом розового масла и перышком в руках. «Помажь, — велел он, — раны Христовы, попроси, чтобы тебе и твоим близким, как женам-мироносицам, была бы дарована милость и узрели бы Бога Живого».

Умащаю раны и мне страшно. Апостол Фома Неверующий так и не притронулся к ранам своего живого Господа. Я же, «неверующий», как осмеливаюсь прикоснуться к Нему мертвому?

Самая   долгая   ночь

Началось великое пасхальное богослужение. Во тьме поются песни боли и покаяния. Но все чаще прорывается сквозь них к нашим сердцам мотив скорого избавления. И вдруг — неизреченная радость: «Христос воскресе из мертвых!» Как будто открылся источник радости и заполнил собою весь храм, веселье неудержимо льется повсюду. Два раза в эту ночь поднимается вся церковь: свечи и фонари, хоругви и кресты, иконы и кивоты* выносятся под победное пение тропаря на озябший монастырский двор, чтобы согреть его благой вестью, чтобы обрадовать небо и всю вселенную.

*Кивот (ковчег, ковчежец) — здесь: шкатулка со св. мощами.

102


Здесь, во дворе, читается пасхальное послание св. Иоанна Златоуста: придите вы, которые трудились, дабы получить заслуженную награду. И вы, которые прошли лишь полпути, и вы, которые пустились в путь в последний час, все вы придите, не медлите, ибо великая милость изливается сегодня

в мир.

Радость живым, воскресающим из своей греховной пустыни вместе со Христом, радость мертвым, восстающим вместе с Ним в жизнь вечную. Этой ночью смерть побеждена. Торжество совершается посреди хиландарского двора, вместе с монахами празднуют и частицы св. Креста, и мощи святых, святого пророка Исаии, о котором вспоминает Златоуст, пасхальный проповедник.

***

Небесный, райский перезвон. После нескольких мгновений глубочайшей тишины густую ночь как будто рукой отодвигают быстрые и мелкие удары в маленькие колокола. Им медленно вторит глубокий бас.   И   опять   торопливая   весть   маленьких:   вот праздник! вот праздник! Тогда и бас заторопился, безуспешно   и   бесконечно   трогательно   спеша   за маленькими сопрано. Паникадила и подсвечники, и кипарисы во дворе, и даже мощная башня св.  Саввы     все, подражая восхищенному царю Давиду, танцуют. С ними и лес, и холмы, и волны близкого моря, и первые отсветы новой, омытой зари.

Утро

Куда делась, куда исчезла усталость после стольких на ногах проведенных ночей? Вот уже закончилась и пасхальная литургия, и торжественное разговление в монастыре, где все поздравляли друг друга с праздником, дарили друг другу пасхальные яйца. Всех угостили кофе с пирожными и рахат-лукумом. Но никому и в голову не приходит разойтись и отдохнуть. Навещают друзей, все вместе ходят по кельям, рассказывают веселые истории. А в монастырских коридорах непрерывно слышится тропарь на всех языках — по-сербски, по-гречески и по-русски. Монахи веселы, как на свадьбе.

Когда старшие все же устали и разошлись по своим кельям, молодые монахи вышли за монастырские стены, чтобы разделить свою радость с полями.

Они зажигают лампадки перед алтарем кладбищенской церквушки. И с той же радостью спускаются в усыпальницу, где на грубых простых полках сотнями лежат безымянные черепа их предшественников. Пасхальный тропарь по-особому звучит на этом месте. Лежащие здесь монахи всю свою жизнь посвятили этому празднику, и он, прежде всего, принадлежит им. Нет более трогательной пасхальной радости, чем радость, разделенная с этими скромными безмолвными праведниками. И смысл того, что эти кости почили именно здесь, связан исключительно с праздником Пасхи.

Поприще

Вспоминая о Пасхе, как не рассказать о Спасовых Водах — месте, где монах Доментиан писал свое проникнутое мыслью о воскресении житие св. Саввы, о месте, где еще несколько лет назад последний отшельник боролся с искушениями и напастями.

Вдоль чистого, хотя местами шумного и бурного ручья, вьется, поднимаясь в гору, тропа. Она широка и удобна, вот только грязь липнет к подошвам и замедляет шаги. Вот так на первый взгляд удобная дорога может из-за какого-то пустяка стать упражнением в терпении и смирении. Впрочем, как для кого: монах даже не замечает подобных трудностей, на этой ступени духовной лестницы он был уже так давно...

Лес с обеих сторон все ближе подступает к ручью. Долина превращается в ущелье, а сам ручей — в кипящий поток. В его шуме мне чудится угроза. На середине пути каменный короб. Когда в лесу жили пустынники, из монастыря два-три раза в неделю приносили еду и оставляли здесь. Пустынник приближался взять ее, следя, чтобы никого не было поблизости, дабы не вступать в ненужные разговоры.

Последний, довольно крутой подъем, и мы, как сквозь пропилеи, проходим через развалины древней келлии Св. Троицы. Кажется, она была похожа на крепость, так могучи остатки стен и неприступны подходы к ней.

Вокруг келлии пропасть, лишь сзади она упирается в гладкую отвесную скалу. В тени этой скалы мрачно и влажно. Она нависает и как будто

105

сдавливает пространство, которое без нее было бы легким и прозрачным, открытым трем ветрам. Даже если отворачиваешься от скалы и смотришь в долину, это не помогает, она как будто давит на затылок своей громадой.

Под низким сводом разрушенной церковной арки сохранился фрагмент одной из самых старых на Афоне фресок. Нужно сойти вниз по зеленым влажным ступеням и стать на колени в нише, только так можно разглядеть фреску. Над ней, в самой глубине свода, как будто большое пятно сажи. Рука сама поднимается, чтобы стереть его, и вдруг останавливается — это летучая мышь. Пусть себе спит, прикрывшись крыльями как плащом.

Открываем другую пыльную церквушку с фресками в византийском стиле, не очень, правда, древними, и с барочным иконостасом. И здесь сегодня прозвучит праздничный тропарь. Лампады тихонько потрескивают, когда их зажигаешь, радуются теплу и свету, редким гостям в этой пустыне.

Под церковью монашеская келья. В ней все осталось почти таким же, как при последнем ее насельнике. Келья разделена ширмой: в передней части простой стол, наверное, для чтения и письма, и другой, поменьше, — обеденный. В нише очаг. Несколько маленьких икон, наклеенные на доску потрепанные репродукции. За перегородкой жесткий топчан с тоненьким матрацем. Стены выбелены, чисто, только повсюду пыль и паутина. У подоконника я вздрагиваю: на нем лежит высохший трупик летучей мыши. Странный, зловещий зверек. Глядя на нее, я снова вспомнил о скале, нависающей над нами, 

106


и об угрожающем шуме взбухшего потока на дне долины.

Монах, мой спутник, говорит, что это место известно по всей Святой Горе как поприще наиболее трудной духовной борьбы, полное самых тяжких искушений. По ночам целые полчища нечистых духов обрушиваются на голову того, кто осмелится бросить им вызов. Слушая монаха, я вспомнил гоголевского «Вия» и с ужасом подумал о том несчастном, у которого одна хрупкая защита — молитва. «Сюда, — рассказывает монах, — приходят жить только самые испытанные, понимающие, на какую битву они решились. Тот, кто еще не крепок как сталь, убегает. Потому что только исключительные борцы вызывают на себя орды врагов на их же собственной территории. Но знай и то, что чем место светлее, тем искушений на нем больше. Врага нашего ничто так не злит, как способность человека сопротивляться ему, приближение к святости. В этом уж он постарается помешать».

Зачем так настойчиво звать врага, зачем вызывать его на бой? Для чего дается иноку потребность нападать на кого-то, пусть даже это враг Бога и человечества? (Спрашиваю с опаской. Быть может, о таких вещах лучше и не спрашивать: монашеская жизнь полна невыразимых тайн и ее надо постигать безмолвно и постепенно, не копаясь в мотивах и побуждениях.) Монах ответил неожиданно быстро, как по наитию: «Это самый трудный, но и самый верный способ спасти душу. Лучший способ приблизиться к цели — победить единственного, но зато бесконечно упорного врага. Если победим нечестиво-

107


го, кто еще сможет нас погубить? Эта победа — воскресение при этой, преходящей жизни — и есть вход в Жизнь Вечную».

Путешествие   по-афонски

Неделя после Воскресения Христова называется Светлой. И всё на Афоне источает особый свет. Голубые и серебряные одежды священников, взгляды, которыми люди обмениваются, встречаясь на тропах, громкие приветствия по-гречески и по-славянски. Вот и этот монах, вместе с которым я отправился в дорогу, весь светится с головы до пят: белокурый, белолицый, юный. С восторгом рассказывает о монастыре, где уже несколько месяцев учится иконописи, греческому языку, где живет и служит литургию. Вместе с ним там живет еще десяток молодых монахов, все они греки. К нему, сербу, относятся как к родному. И старец так любит его, что юноше даже неловко перед другими, как будто его незаслуженно выделяют. В иные минуты во время отдыха, говорит мой спутник, старец, вообще-то очень строгий, разговаривает с ними с такой любовью, как будто они его самые любимые дети.

Неужели в мире, где я живу, умение любить вытеснено на самые окраины, сведено к каким-то общественным отношениям вместо отношения живо-творящего; неужели любовь — лишь бегство от одиночества, страх перед неудачей, причем до такой степени, что я с трудом могу представить себе старца,

108


столь сильно любящего своих учеников и духовных чад?

Спускаемся через редкий сосновый лесок. Вдали светлеет море, и оно отдает свою лепту света Светлой неделе.

Мой молодой спутник говорит: если не имеешь ничего против, давай молиться. В ритме шагов, по очереди. Чтобы время не пропадало. И вот мы идем, произнося на каждые четыре шага короткую молитву. Вспоминаю рассказ о том, как два старых монаха из одной келлии ходили прежде в монастырь. Они шли метрах в двухстах друг от друга, чтобы не впасть в искушение празднословия. Конечно, мы не старцы, но путешествовали мы подлинно по-афонски.

Семь   монашеских   добродетелей

Небольшое судно, скорлупка с полутора десятка-ми паломников, пыхтит и стучит, но все же быстро скользит по тихому морю. Мы приближаемся к самому суровому и устрашающему мысу, где бури с гор обрушиваются в море и где течения так неистовы и прихотливы, что некогда Ксеркс со своим воинством предпочел лучше выкопать десятикилометровый канал для своего флота, нежели испытывать в здешнем море судьбу. Но наше путешествие проходит спокойно.

Мы мирно подплываем к одиноким келлиям, жители которых ревниво оберегают свой мир от чужих. Один старичок в поношенной мантии, пришедший забрать мешок с мукой, заметил, что

109


какой-то немецкий турист пытается сфотографировать его. Монаха это возмутило, он стал размахивать руками, угрожать, но как можно объяснить человеку, с которым его разделяют целые миры, что есть монахи, не выносящие фотографии, не желающие существовать в каком бы то ни было виде для людей, не имеющих понятия об их жизни. Немец, разыгрывая сострадание и понимание — ах, эти чокнутые бедняги, чего только не снесет человек, чтобы уклониться от стычки с ними! — прячет в футляр свой драгоценный аппарат и уходит на корму, подальше от старика. А оттуда (зачем спорить и ссориться умному и цивилизованному человеку, если все равно не убедить монаха, что в фотографии нет ничего опасного), улучив момент, когда его не видят, снимает опять. И вдруг худощавый старик, которому по виду уже под восемьдесят, прыгнул как мальчик на палубу, подскочил к безобразнику и жестами дал ему понять, что сейчас либо он сам, либо его фотоаппарат полетит в воду. Немец побледнел, испугался, смущенно улыбается. Монахи-путешественники успокаивают старика. И до самого конца нашей поездки никто из них больше не обращает на немца внимания, будто и нет его вовсе.

***

В маленькой бухте я покидаю пароходик и остаюсь в полном одиночестве, если не считать медного почтового ящика. Метров сто приходится подниматься почти вертикально; добравшись до цели, дергаю за проволоку, пропущенную под дверным косяком. Изнутри доносится слабый звон 

110


колокольчика. Хозяин, человек средних лет, сердечно приветствует меня. Кажется, он рад мне, хоть мы и не встречались прежде. Расспрашивает обо всем: кто я, откуда, почему забрался в эту, даже по афонским понятиям, глушь.

Показывает свой огородик, повисший, подобно миниатюрным садам Семирамиды, над скалами. Здесь буйно разрослась зелень, много цветов, хотя весна только началась. Хозяин предлагает мне попробовать помидор с куста, посаженного год назад — так здешний климат милостив к пустынникам. Я удивляюсь, что на самом видном месте разросся целый лес крапивы. Быть может, он не хочет ее истреблять, может быть у него нет времени? Я предложил выполоть ее. Монах улыбается: «А что, мешает она тебе? Чем, ты думаешь, я питался весь пост?»

Но пост уже позади. Сейчас настало время праздничного обеда, о котором в церковном каноне говорится, что всякий пост без нужды строго наказывается. (Впрочем, слово «строго» не следует здесь понимать буквально.) Облупливаем крашеные яйца, потом вволю лакомимся натертой огромной редиской, а за ней следует главное блюдо — треска, сваренная с местными травами. Никогда я не пробовал такой вкусной трески! А на десерт особое угощение, возможное только в такой праздник, -вино, употребляемое обычно для литургии.

Ем и пью сосредоточенно. Кажется, будто он меня причащает. Как прекрасна в нашем пресыщенном мире эта скромная трапеза. Позже я убедился, что это обычное пасхальное угощение на Афоне. После

111


семи недель на крапиве  оно кажется роскошным пиром.

Рассказывают, что один пустынник, особенный приверженец поста, каждый год после праздничного обеда сохранял хвостик пасхальной трески. Если братья-пустынники укоряли его, что он слишком сурово постится, даже по субботам, когда это запрещено, он отвечал, что только что объелся рыбным супом. А суп этот был просто водой, в которую пустынник обмакивал засушенный рыбий хвостик.

***

Мы сидим на террасе и смотрим на бесконечное пустынное море — далеко внизу, прямо под нами. Можно было бы спрыгнуть в воду, настолько скала, где угнездился домик, отвесна. Веет ветерок. Мой хозяин беспокоится, как бы я не простудился. Предлагает надеть его свитер и рубашку. Поскольку я отказываюсь (мне и вправду они не нужны), он, чтобы уберечь меня от «опасности», уходит вместе со мной со сквозняка в библиотеку. Здесь хранятся сотни книг самых разных форматов, есть и рукописные, переплетенные в кожу, десятки разных изданий Библии на нескольких языках. Сравнивая случайно попавшиеся места, пустынник доказывает мне, насколько наш сербский перевод прошлого века неточен. И, задумавшись над страницей, которую открыл (Иезекииль: каким застану тебя, таким и судитъ буду), неожиданно спрашивает: «Знаешь ли, каковы семь монашеских добродетелей?»

112


Я не знал. И теперь не знаю, запомнил только одну, самую главную, о которой он заговорил, прочтя слова Иезекииля, — благую смерть.

Ведь какая польза от всех наших даров и добродетелей, если не увенчаем их подобающим образом, если загубим нечистым, нераскаянным концом. Вся жизнь праведника должна как в фокусе собраться в праведной смерти. Более того, даже злая и беспутная жизнь может быть искуплена полным покаянием в час, после которого уже не может быть нового падения. Конечно, при условии, что это покаяние искренне и глубоко, а этого трудно достичь без долгой предварительной подготовки.

Монах рассказал мне несколько поучительных историй из своего пустыннического и пастырского опыта.

В сотне метров над ним, в хижине, наподобие ласточкиного гнезда прилепившейся к скале, жил один очень благочестивый старец, великий постник и молитвенник, один из последних афонских русских, покинувших родину еще до Первой мировой войны и помнивших только царскую Россию. Если еще помнивших. Этот русский говорил посещавшим его, что милостивый Господь даровал ему освобождение от всех забот и суеты, от всех воспоминаний, и что он всё позабыл, даже и молитв уже не помнит. Оставил ему Господь только одну самую короткую, на Афоне самую главную молитву — Иисусову. Да уж если на то пошло, мог бы он обойтись и без этой молитвы, вполне достаточно одного имени Иисусова. Довольно и того, чтобы имя Его не сходило с губ, чтобы пребывало в сердце человека даже и во сне.

113


Старец тот недавно умер. Мой собеседник, как ближайший сосед, вместе с молодыми греками из ближней келлии старался облегчить ему последние дни. Особенно он заботился о том, чтобы старец не умер без причастия, и старался проводить его как подобает в самую короткую дорогу — из этого мира в иной. Поэтому каждую ночь, в полночь, он приходил к старцу с дароносицей и причащал его. Греки иногда ругали соседа за излишнюю ревность, за то, что он беспокоит немощного в такое время, но ведь и сам старец желал, чтобы было так. А когда в одну из ночей отец Никодим отдал Богу душу, все, кто оказался около его одра, были поражены тем, что вместо неутешной боли почувствовали радость, которая у каждого исходила из сердца и словно бы растекалась по всему телу. Они говорили потом, что присутствовали при том, как ангелы забирали его душу. И не могли не радоваться.

Через несколько дней греки признались, что зря винили монаха, что ревность его не была, конечно, излишней. Умер их возлюбленный духовник, тоже человек чистой жизни и непрерывной сердечной молитвы. Умер в два часа ночи, не причастившись в тот день. Пустынник, рассказывая об этом, употребил такое выражение: «Упустили его». О смерти его узнали по неожиданной грусти, которая проникла в их души. Когда подбежали к смертному ложу, старец уже отошел.

А лет пятнадцать тому назад на этих скалах жил один маленький монашек, который молитвой и постом превзошел всех и настолько возвысился, что все вокруг считали его блаженным. Но однажды 


114

утром, ко всеобщему изумлению, нашли его висящим на отвесной скале под собственной кельей (одежда его зацепилась за ветки кустов). Вид у него был безумный, глаза выпучены, он скулил и мычал, только чудом он остался жив. Гражданский губернатор Святой Горы сделал всё, чтобы его перевезли в какой-нибудь санаторий для душевнобольных на материке, но монахи одной келлии упросили оставить несчастного на их попечении. Шли годы в непрестанных молитвах братии о выздоровлении больного, лежавшего у них без проблесков рассудка, совершенно беспомощного. Он не мог ни есть, ни одеваться сам, а только тупо смотрел перед собой и испускал нечленораздельные звуки.

Но вдруг он выздоровел так же неожиданно, как и потерял разум. И смог объяснить, что с ним случилось: в тот роковой день, вернее ночь, напала на него самая лукавая страсть — гордыня сердца. Он подумал сам о себе: «Я великий молитвенник, велики мои заслуги на небесах». А искуситель был тут как тут. Б ослепительно-радужном блеске предстал перед ним «Господь» и сделал ему знак следовать за собой. А когда монах прошел несколько шагов, уже на самом краю пропасти он увидел под сияющими одеждами козлиные ноги искусителя. И пустынник понял, как он пал. Но было уже поздно, ум его помрачился, и больше он ничего не помнил, вплоть до мига выздоровления.

Вскоре после этого старый монах умер, но уже нечестивый не имел над ним власти. Умер подвижник в своем прежнем светлом облике, постоянно шепча имя Иисусово.

115

«Я рассказал тебе это, — подытожил мой хозяин, — чтобы ты лучше понял слова пророка: что ты приобрел в этом мире, то и будет с тобой в миг смерти.* Только это с собой и возьмешь. Поэтому важно правильно умереть, ведь смерть — залог или воскресения, или второй, уже вечной, смерти. (Он объяснил: первая смерть — телесная, вторая — духовная, от которой уже не восстать.) Тот, кто уготовал себе благую смерть, может надеяться на праздник Воскресения. А иначе лучше бояться, страх уже первый знак того, что есть еще надежда на спасение».

Начавшись до обеда, наш разговор растянулся далеко за полночь. И закончился только потому, что я, не привыкший к ночным бдениям, не выдержал. Когда я засыпал, то слышал еще, как мой хозяин в пещерной церквушке под кельей читает свое правило. Поскольку он был одновременно и священником, и диаконом, и чтецом, и хором, чтение и пение длилось много часов. А когда я проснулся и, еще сонный, вышел умыться, он уже работал на огороде. Ждал меня, чтобы пойти служить литургию, которую он никогда не пропускает.

Лилия   между   лилиями

Бледный, рассеянный свет растворяется в тумане над полями, с ним вместе поднимается, как тесто, и окутывает всё ровной, мутной белизной. Роса накап-

*См. Иез. 33, 12-20.

116

 

ливается на стеблях трав и сливается по ним вниз, к земле. Утро еще дрожит от холода и никак не может сойти с гор, с него довольно и молочного

рассвета.

Только что закончилась пасхальная литургия. Во дворе перед церковью небольшая процессия. Впереди икона и хоругвь, за ними священники с крестами в руках, следом несут серебряный сосуд с серебристой же водой, плещущейся между двух похожих на уши ручек. Далее озябшие певчие, а за ними остальные, ничего не несущие, тщетно пытающиеся согреть руки в рукавах своих одежд. Все они обходят монастырский двор под не совсем еще уверенное пение пасхального тропаря, проходят через одни, другие, третьи ворота и останавливаются перед парапетом с высеченным на нем крестом. Следует молебен, сменяющие друг друга возгласы и все более уверенные ответы, и в конце опять звучит тропарь. Все снова и снова, кто знает в который уже раз, неустанно и все с большей силой раздается: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...»

Глухо открывается мостовая под неуверенными от холода шагами. До следующей остановки у маленького перекрестка, где сперва стихают шаги, а затем носовой голос священника еще раз побуждает все более уверенно поющих певчих поддержать его и вознести звучание к верхушкам стоящих рядом шелковиц.

Тронутся — встанут. Спокойно. Без заминки. Одежды    священников,    вначале    белесые    как туман,   становятся   теперь   серебристо-голубыми   и живописными. Вода, понемногу выплескивающаяся

117


на камни, превращается в мелкий бисер, и, скатываясь в пыль, расплывается темными пятнами.

Дорога вьется среди олив, диких смоковниц и небольших кипарисов в сторону маленькой часовни посреди поля. Шагаем среди первых весенних цветов на тонких светлых стебельках. Они разбросаны по полю  здесь  и  там, как  нежный перламутр  среди светло-зеленой травы и редких островков нарциссов. Что это за цветы? Они столь прекрасны, что я назвал их про себя лилиями, полевыми лилиями, среди которых небольшая и заметно повеселевшая процессия бодро шагает обратно и окропляет водой, освященной  в   часовне,   землю, птиц   и   муравьев, камень и колючие кусты у дороги. Лилии, конечно же   лилии,   только   они   могут   быть   достойными одеждами, способными так ненавязчиво и издалека облечь эту роскошную гусеницу, благословляющую «скача по горам». Лилия между лилиями поет, и сказано: «Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей».* Долго, целых пятьдесят дней пробивались эти люди сквозь пустыню,  тьму  и мглу,  через холод  своей греховности,   но   теперь  радостно   восклицают  они вместе с проснувшимся днем. Пасхальный тропарь играет   с   первыми   лучами   солнца,   восхищенно оповещает о том, что Возлюбленный снова здесь, что он вышел из мрачных пещер, из объятий смерти. «Радуйтесь, дщери Иерусалимские... Ликуй ныне и веселися,  Сионе». Мы идем  этой долиной цветов,

*Песн. 2, 12.

118


чтобы сообщить травам и птицам благую весть, а они поведают ее земной глубине и всей вселенной.

Всепроникающей радости, ее космическому характеру ничуть не мешает ни скромность нашего шествия, ни скудная и суровая колючая растительность вдоль дороги. Ведь и камень, и густой кустарник озарены не внешним, а внутренним светом, «светом нетварным», который и побуждает сердце, омытое постом и слезами Страстной седмицы, танцевать и прыгать по холмам, соединяя вместе пасхальный тропарь и Песнь Песней. И эта космическая радость после долгой подготовки покинула навязчивый, густой мир страстей, дрожащих на поверхности, и вселилась в сердце, про которое сказано: «Я сплю, а сердце мое бодрствует». И мимоходом пасхальная радость и весь внешний мир снова произвела из внутреннего, из этого вечно бодрствующего сердца.

Весь мир изменила она по образу этой долины полевых лилий, по образу сегодняшнего праздника.